СТАРУШКО (Данилова) Ольга Викторовна Родилась в 1964 году в Севастополе. Окончила факультет журналистики МГУ имени М.В. Ломоносова. Работала в СМИ, рекламных агентствах, компаниях по связям с общественностью. Пишет под родительской фамилией. Стихи опубликованы в изданиях «Артбухта» (Севастополь - Москва), «Берега» (Калининград), в коллективном сборнике «Слово о Новороссии» (Москва, 2015), в литературном альманахе проекта «Большой Донбасс» (Донецк). Автор книги «Корабельная сторона» (Москва, 2015) Живёт в Подмосковье.
Сад На себя открою шаткую калитку. Отведу руками виноградный лист да смету с дорожки спящую улитку. Соберу кизил. И груши удались. Ничего, что год опять без абрикосов, вымерзали и инжир, и розмарин. А сосед напротив всё с одним вопросом — мол, продай участок — и не он один. Всё бы деньги делать ушлым этим, резвым, не до грядок им, не до лопат. Я вчера тут поработал плоскорезом: знаешь, всё-таки полегче, чем копать, но плечо потом артритное заныло, под лопаткой колет, отдаёт в груди. Виноград бы обиходить надо было… Только жаль, себя нельзя омолодить. Сад обрежьте — что иначе скажут люди? Не поранься о секатор на крыльце. Ты выхаживай, когда меня не будет, персик сорта «Память об отце». Троицкое Деревня догорала в темноте. Мальчишка лет семи смотрел с пригорка, как дым сползал по склону и густел, въедался в ноздри, отдавал прогорклым: заборы там, внизу — из кизяка. Свой дом повыше. Повезло. …Румын когда-то, по курам расстрелявши два рожка, стащил горшок из печки, автоматом грозя: молчите, все вы — partisanen, и пятился, а сам косил глазами по сторонам: чего б ещё схватить? У тёти сын недужил — лихорадка. И бабушка в той комнате с кроваткой поставила в окно табличку: ТИФ, так шастать перестали. Офицер на улице нашёл сестрёнку Любу и сунул шоколад. А на лице — улыбка до ушей, аж видно зубы. И карточку достал и лопотал про dotter у соседей на квартире. Да фриц как фриц. Ну в форме. Без креста. Не то что эти, в вычурных мундирах, и с цепью на груди какой-то крест. …А матерей гоняли на работы: пахать, но хоть не на чужбине — здесь. Он помнит, бригадир помялся что-то в дверях и вдруг сказал: вас будут жечь. Воды — и на чердак! Скирду спалите, пусть дым затянет. Вон идут уже. А дальше — мамин голос: Витя, Витяааааа!.. И те, с цепями, во дворе соседском, и голоса на нашем и немецком: — На выход! — Schneller! На руках дитя. — Куда ж я с ним? Младенец… И блестя, откуда ни возьмись, в руке у фрица огромный нож. И малыша — на нож, подкинув в воздух. — Ну, теперь идешь? …Ему десятилетиями снится: соседку затолкали в строй — и к ним. Издалека уже тянулся дым. Хватают мать, и Любу рвут из рук. И оземь. Но бабушка успела: у земли ловила, проглотивши пыль и слёзы, пока невестку со двора вели. А вдоль дороги был густой овраг. И старший из племянников за руку в сплошную зелень сдёрнул — там, в кустах, сбежал по склону, но споткнулся, рухнул, катились с мамой вместе. Так и спас, пока другие с ведрами под крышей, в дыму, не видя этого, не слыша, водой плескали, потушить стремясь огонь, что подползал от сена, сбоку. Уже луна и звёзды. Никого: ни птицу не услышать, ни собаку. Зола и пепел. Лишь над головой кизячный дым. И слышен дальний бой. Он выживет. Он станет мне отцом. А я страшусь смотреть ему в лицо, когда дома дымятся в темноте, и убивают взрослых и детей. * * * Даны мне были мамины глаза густого цвета переспелых вишен. Нам говорили: ваши голоса не различить — одно и то же слышим. Одной и той же звуковой волной дыхание несёт, пока нас двое. Но этот разговор меня со мной в любой момент прервёт гудок отбоя. А дальше будет просто тишина, и не соприкоснуться голосами. Не голосить. Не плакать. Я одна, но я смотрю на мир её глазами. Песиголовцы Этот страх с малых лет знаю. Книжка та на мове – от мамы: вон выходят ночами з гаю люди с волчьими головами. Как по воду пойдёшь к речке, слева-справа шуршит сорго. Вроде дом твой и недалече, ну а если почуешь волка? Мама слышит своих старших, тёмный шёпот их о Волыни: тихо, тихо кажи! Нащо? Зачекай, не лякай дитину… У моей бы спросить свекрови – это после войны было — как жених захлебнулся кровью и нашёл в тех лесах могилу. А они чёрта с два сгинут. А они обойдут капканы — и воткнут топоры в спину, если помните про Галана. А они уползут в схроны да и пересидят где-то. Выйдут оборотни в погонах или даже при партбилетах. Матереют теперь, звереют, воют в городе и в деревне. Не таятся ни днём, ни ночью, и рисуют крюки волчьи. Не смотри, что они сами называют себя псами. Брешут, точно, да что толку? Видишь: волки — и есть волки. Кто щадил их и кто плодил их, столько лет охраняя норы? Кто им дал осквернять могилы? Кто им пули даёт и порох, смолоскипу и керосина? Хто бажав створити як краще? Тихо, тихо кажи! Нащо? Де загине твоя дитина? Двое Расслоение белой линии живота: вот и всё, что осталось ему от мамы. Он её, эту грыжу, заполучил, когда на руках свою мать носил от кровати к ванной. Он мне косы — в саду завидовали бантам, пианино тащил в шесть лет: на, учись, хотела? Он жену по врачам, а сам ни за что — куда там, да живот выпирает сильнее под майкой белой. И ещё один рядом был: на себе волок, помню только звёзды в глазах и морозный ветер. Хорошо, что сегодня, назавтра привёз бы в морг, скажет позже хирург, упустивший в вену катетер. Станет мужем, отцом хорошим, кто был хороший сын, тот, кто вынесет всё, в них и сила твоя, и правда — ты уже, Господь, подарил мне обоих мужчин, что носили меня на руках. И других не надо. «Яблочко» с выходом Сколько лет бы с детства ни минуло, а душе в разлуке не зачерстветь. Прогуляйся стеночкой Минною в одиночестве. Ветер с моря, камень горячий бел, съеден и туманом, и бурями. Слива-дичка зреет. Иди себе, знай, покуривай. Тюлькин флот на привязи мается. Цепи якорные заржавлены. Мачты держатся всеми пальцами за державное. Жить и жить бы здесь с мамой, с папою, а не так — от случая к случаю... Ежевикой сердце царапает боль колючая. Воробьи на стеблях цикория машут крыльями — ой, щекотно им. А у тебя самой вся история перелётная. Ты гуляй, покудова алый шар в тучи за маяк не закатится. Посиди на камне — да жаль, шершав, мнётся платьице. Птахи Господи, выдохну, дай мне знак. И он подаёт: посылает пару синиц на ветви ореха. Свищут, друг дружку кличут, и всё вдвоём, мечутся, словно латают в листве прорехи. В сквере больничном, который мне так знаком, вдвоём угнездились на лавочке папа с мамой. Сойки на пару явятся. Нелегко видеть твоё посланье о том же самом. Господи, их друг от друга не оторвать, если любой пичуге нужна пичуга. Господи, как я часто была неправа, что же теперь уповаю на знак, на чудо? Господи, подержи их в руке своей, прежде чем упорхнут к твоим высям горним: перепёлок средь терниев перекати-полей, что не бездомны, пока ещё держат корни. Блиндаж Да что же это, люди, как же так? Три русских школьника приходят в бундестаг и говорят про страшную войну. И в ней, войне, винят свою страну. Вчера не праздник был и не парад, а перелом, начало поворота: и в контрнаступленье Сталинград рванул орудиями, чтоб поднять пехоту. Об этом телевизор ни гу-гу, как будто мы тогда сдались врагу. И “Сталинград” никак не выговорит власть — как будто мы теперь готовы пасть. Зато про бундестаг — ажиотаж, про бредни о солдатах не спасённых. …А в Севастополе вчера нашли блиндаж времён второй геройской обороны. Бульдозер вскрыл: тут обновляли парк, заложенный вокруг мемориала. А в нём, внутри, всё сохранилось так, как было после месяцев атак, когда рвалось, пылало и стреляло. Своих детей, которые войну хотят понять, сюда приводят люди. Своих артиллеристов помянуть и рассказать про залпы их орудий по немцам, приходившим убивать, про выдержку и доблесть, чувство долга бойцов, ещё не знавших — отступать придётся нам, держа за пядью пядь, покуда в спины не задышит Волга. Ещё вдали не разглядеть рейхстаг. Ещё не скоро там взовьётся флаг. И Паулюс пока что не зашёл в его неназываемый котёл. Блиндаж на склоне как разверстый рот, как замерший во времени приказ. И в нём навечно сорок первый год, и каждый год, когда стреляют в нас. А школьники вернутся в Уренгой. Нет, их не проклянут и не осудят. Не скажут каждому: отныне ты — изгой, в музеи, к памятникам — больше ни ногой, в глаза смотреть не смей приличным людям. Но ведь они втроём не с потолка свалились на потребу бундестагу. Так чья руководящая рука им выправляла на проезд бумагу? Кто наставлял и кто слова вставлял, чтоб их произносили, выступая? Как незаметно подошли мы к краю: Великая О-те-чес-твен-на-я убита насмерть. Есть Вторая Мировая. В лесах, полях, болотах, блиндажах лежат не найденные до сих пор, лежат. Теперь, выходит, им лежать во лжи? Бульдозеры ломают блиндажи, и на горячий, на ревущий свет выходят все, кого на свете нет, поскольку были произнесены слова, что враг их и не думал убивать. Встаёт контуженный и насмерть обожжён, встаёт расстрелянный, заколотый ножом, и кто с ранениями, кто без рук, без ног — хрипят: не на того напал, сынок. И горек их вопрос, и страшен глас: ты сожалеешь об убивших нас? Мы не за то, сопляк, отдали жизни, чтобы за наших правнуков взялась вся кодла, что тоскует о нацизме, о свастике, эсэсовском кресте скулит, сапог вылизывая панский, и так же брешет яростно о тех, кто убивал в Донецке и Луганске. Когда они придут, ты так же сдашь и Сталинград, и Крым, и тот блиндаж? Дядя Скажи-ка, дядя самых честных правил — ты за моей спиной стоял вторым и, шаря в кошельке, вопрос поставил: не дорого ли, мол, мы взяли Крым? «Не по зубам клубника и черешня. Смотреть Бахчисарай-сарай-фонтан? Ну съездить отдохнуть — оно, конечно, но так себе. Куда ему до Канн...» Нет, я вчера вела себя не грубо и ни за что сегодня не виню. Не оставлять же за спиною трупы, пускай и пересчитывают зубы отчизне, как дарёному коню? Чтоб избежать желудочных вопросов, мы, так сказать, уроки повторим. Поведай дяде, Константин Философ, как в Сирию ходил ты через Крым. Азы забылись? Не молчи, Владимир, уже не до молчанья, вот те крест: напомни-ка наследникам, во имя чего ты брал за Анну Херсонес? Туманный колокол, промолви слово как отголосок замысла Петрова: зачем из пушек взятого Азова тебя отлили, чтоб поставить здесь? Суворову, Берсеневу, Мекензи, что основали город мой и флот, была бы непонятна суть претензий того, кто так вопросы задаёт. Прости, Казарский, их, прости, «Меркурий», потомков, отрицающих родство, слепых и ненасытных голотурий, урчащее утробой меньшинство. Не слушай, Пирогов или Тотлебен: у вас бомбят, опять идут на штурм, а в нашем веке подымают шум, что держатся лишь на воде и хлебе. Ахматова, скажи, ответь, Папанин, родные ваши в Крымскую войну дрались за деньги или за страну? За то, чтоб Крым и впредь остался с нами? Мне у родных и спрашивать неловко, но если уж начистоту и в лоб: скажи, мой дед Иван из Григоровки, зачем в двадцатом брал ты Перекоп? Здесь на Сапун-горе у обелиска не вздумайте у Вечного огня считать потери: не они — и близко сегодня в мире не было б меня. За всех бойцов, за партизан, десанты, что в ледяной воде на гибель шли, ответь-ка, дядя с кошельком — а сам ты что смог отдать бы для своей земли? За возвращенье к прежней общей жизни, за кровь, что в нас, пульсируя, течёт, за честь, за верность, за любовь к отчизне, За «Кузнецова» и за Апакидзе — да как вы смели предъявлять нам счёт? В ответе не за страх, а лишь за совесть не взяли, нет — мы возвратили Крым. Он вам не по зубам. Но вы готовьтесь: мы в зубы за подобные вопросы дадим — и если надо, повторим. Чувство дома Когда на нас спускают всех собак, взыскуя покаяния и плача, и наизнанку, словно абырвалг, историю страны моей иначат, шельмуют нас с оттягом и с посолом, я думаю о маме и отце: станочный папин вспоминаю цех и мамины призаводские школы. Они детьми увидели войну: бомбёжки, холод, голод, страх. И фрицы. Они ту пору до сих пор клянут, какое там — простить и примириться… И мама помнит бабушку в слезах, когда вернулся дед-связист из Праги со старшим сыном. Папа помнит, как другую бабушку спасли в крутом овраге, когда вели в германский эшелон, как дом горел, как выжгли всю деревню. Их призывают немцам бить поклон? Страна моя, откуда эти бредни? Бить будут нас! Да, будут. В гриву, в хвост. Смотри на них. Вот Виктор, вот Мария. Война их наградила в полный рост: ему — туберкулёз, ей — малярия, но радовались солнечной поре, когда страну отвоевали деды. Отец студентом на Сапун-горе встречал десятилетие Победы. В вечерней школе мама аттестат парням из заводских цехов вручала. Букет на выпускной великоват — не обхватить и в две руки. Начало семейной жизни согревало их: пусть общежитие, построят дом — и двушка. Всего-то скарба было на двоих: два чемодана, чайник и подушка. Живи, работай! Что за времена: растить детей и персики для внучки, идти домой не с пузырём вина, а с новой книгой каждую получку. И не его, и не её вина, что в одночасье рухнула страна, когда не о труде, а о деньгах людей вокруг призвали думать резко, и сразу стал первейший олигарх последний из директоров советских. Давно не слышно заводских гудков, и корабельный винт не пенит воду, и лишь тяжёлый мат крановщиков витает над разграбленным заводом. Наследье разом обратилось в прах, тут выжить бы, да как? Да хоть убейся. Коллеги умирали в отпусках бессрочных — лишь бы капал стаж для пенсий. А тот, кто выжил, молча в трюмы лез, жёг лёгкие волокнами асбеста на сухогрузах греческих: в ЕС таким судам не находилось места. Их тени всё стоят у проходной. Родители мои пока со мной. Не дай Господь мне снова испытать те дни, когда очнёшься вдруг со стоном: в чужой стране твои отец и мать, и родина отрублена кордоном. Я содрогаюсь, думая о маме: ей правда повезло с учениками: они её медсёстры и врачи — все те, кому теперь её лечить, но ни кровинки на её лице. Я беспокоюсь о своём отце: о каждом миокардовом рубце за каждый с мясом вырванный станок, за каждый цех, причал, за каждый док. Когда на части разрывают псы, страна моя — и на тебе рубцы. Когда мои пошли голосовать на референдум вежливого марта, отец отрезал: нет пути обратно. Да хоть солому есть, сказала мать. Мне кажется, ты всё ещё больна, очнувшись ото сна, моя страна. А вдруг наш дух пока ещё не смог воспрянуть после стольких испытаний? Так сублейкоз съедает костный мозг фиброзной, ни на что не годной тканью, и организм убьёт любой пустяк. А тут ещё и спляшут на костях. Нам никогда спокойно не дадут мечтать о мире, где в почёте труд, растить сады, чтоб по весне цвели, учить детей и строить корабли. Наш дом и так был взорван и расколот. Нас будут бить наотмашь и под дых, нас будут бить за парус и за штык, за якорь и за крест, за серп и молот. Мы застим небо, как ни назови страну, простёртую на пару континентов. Мы столько раз всходили на крови. Мы знаем боль последнего момента, когда, казалось, вдребезги и вдрызг, и сразу пот и слёзы, дым и порох. Нас будут бить в любой удобный миг: как бьют в Донбассе, бьют — в домах и школах. За дедов, за отцов и матерей, за всё, что есть, за раны и мозоли, нас бьют за веком век — пойми скорей: нас будут бить, пока мы им позволим. Нас будут бить по самому больному, и нам нельзя утратить чувство дома.
Necessary cookies are absolutely essential for the website to function properly. This category only includes cookies that ensures basic functionalities and security features of the website. These cookies do not store any personal information.
Any cookies that may not be particularly necessary for the website to function and is used specifically to collect user personal data via analytics, ads, other embedded contents are termed as non-necessary cookies. It is mandatory to procure user consent prior to running these cookies on your website.