Екатерина Ермолаева, Елена Тарасенко, Татьяна Ягодинцева Вадим Осипов (руководитель секции поэзии), Любовь Войнакова, Валерия Литвиненко (организатор) Любовь Войнакова, Наталья Паротикова Юрий Васильев (руководитель секции прозы), Елена Тарасенко, Валерия Литвиненко
В апреле этого года в Челябинске прошло VII Региональное совещание молодых писателей, четырёх участников которого рекомендовали к публикации на сайте Ассоциации писателей Урала. Знакомьтесь: молодые поэты из Каменска-Уральского и Санкт-Петербурга, прозаики - из Челябинска и Оренбурга.
Наталья Паротикова, Санкт-Петербург
***
На нотном стане топот нот –
Следы колясок, ножек, ног
По свежевыпавшей странице.
Весёлый уличный аккорд,
И запись нотную ведёт,
Не опасаясь ошибиться
В своей прозрачной глубине,
Прохожий начисто. Как в негу
В соавторства всеобщий ход
Сейчас войди… ты слышишь? Вот:
Симфонией в оттенках снега
Февраль свою хвалу поёт
Стремительному городскому бегу
И поворачивает год
К весне...
***
Ты растёшь, и так плавно меняются твои черты.
Это ты, это все еще ты, и снова – ты.
Ты смеёшься, и ветер относит твой смех во тьму.
Не смотри назад, не печаль свой взгляд и не верь тому,
Что когда-то так же пройдёшься по краю дня,
За которым уже готовлюсь родиться я.
***
Наедине. На глубине.
На безымянной остановке.
Моей в тебе. Твоей во мне…
Как осторожны и неловки,
Как немы первые слова!
… И лишь торопятся вглядеться
Не мы, а изумлённых два
Навстречу выпорхнувших сердца.
***
Ты говоришь – а я тебя люблю.
Ты что-то говоришь – а я не слышу.
Я только душу маленькую вижу,
И словно боль её в себе терплю.
Тебя в себе. Уже по краю сна,
Что глубину как руки разнимает,
Проходит нежно-тяжкая волна
И сердце бесконечно настигает –
И сердце знает всё: так дышит свет,
И нас как будто нет, и смерти – нет...
И смерти нет, есть только долгий взгляд
Сквозь нас – в Себя, вне времени, назад.
Ты говоришь:
– Ведь Он сейчас над нами?
Знакомый свет, бессонный аромат
Звучит, невыразимый, за словами...
***
Попрощалась затемно с тобой.
День глядит бесстрастно и бесснежно.
– Это только маленькая боль.
Я её переживу, конечно.
Но и думать о тебе не сметь?
Сердце чёрной глыбою упало.
– Это только маленькая смерть,
И её для целой жизни мало.
И опять на новый круг спешишь,
У судьбы упрямо просишь мены.
– Это только маленькая жизнь,
Только шаг в ночи благословенной.
***
Золотая вода заливает дворы и проезды.
Мне глаза не поднять от кленовых сияющих волн.
Невозможные отсветы солнечной лиственной бездны
Обступают со всех перелётных осенних сторон.
Обнимают и гладят, глядятся в зрачки как в колодцы, –
Где вода холодна, и звенит, оглушительно чист,
Отрешённости первый ледок, но опять поддаётся
Этой поздней любви, этим отсветам, что побороться
Так хотят за тебя –
И в проталине чёрной не гаснет мерцающий лист.
***
Топлёным молоком в стакане
Короткий зимний день.
Твоей руке тепло в моем кармане,
И лень
Искать перчатки – так светло, румяно
И перламутрово вокруг.
О, это счастье без изъяна,
Мой друг!
Одним глотком до раннего заката
Его допьём.
Тебе шесть лет, мне тридцать семь. Из сада
Идём вдвоём.
***
Мой друг ушёл, оставив дверь открытой.
И мир, теснясь,
Стоит у сердца, с тишиною слитый.
Как мост. Как связь.
И в целом мире крохотной приметы
Не опустив,
Сличает сердце: "Где ты? Где ты? Где ты?
Ты жив? Ты жив!"
И видит сердце, ранено и сиро,
Что над умом
Тождествен мир ушедшему из мира
Лишь целиком.
И в каждом взгляде, в каждом повороте
Лица на звук,
До времени неслышимый в природе,
Нежданно, вдруг
Рождается и тихо длится чудо –
Сейчас и здесь –
Мой друг со мной, безыменно, повсюду –
Как связь. Как весть.
***
Как хорошо ничем своим
Не дорожить, себя растратить.
Проснуться утром. От кровати
До потолка – неизъясним –
Зелёный свет. Хотя – февраль,
Но чудо: двор уж весь растаял.
Мальчишек солнечная стая
Летит по лужам босиком
В прибое света...
И не жаль,
Что это только снилось в детстве, –
Ведь никуда уже не деться
От лета за окном.
Елена Тарасенко, Челябинск
Этюды на Катаве
Наш класс рисунка совсем не похож на себя. Светло. Тёмные шторы жмутся по углам. Вместо натюрмортов на подиумах – бутылки с крупой, консервы, коробки. У гипсовых греческих богов на головах полиэтиленовые пакеты – от пыли, а на Гомера кто-то надел соломенную шляпу, и древний сказитель теперь смахивает на добродушного дедушку-огородника. Пахнет прошлогодним костром. Пол завален рюкзаками, мешками, свёрнутыми палатками. На картонных коробках надписи фломастером: «Сухари», «Сгущёнка», «Макароны»... «Крокодил, 4 пачки».
Завтра рано утром мы едем на этюды.
***
В дорожной пыли скачут крохотные серые лягушки. Самые крупные – не больше мизинца. По обеим сторонам дороги тянутся болота, и лягушки отважно путешествуют от одной обочины к другой. Должно быть, дорога представляется им бескрайней, унылой пустыней. Путь опасен. В пустыне водятся чудовища: деревенские трактора, автомобили, и просто «пионерчики», бредущие на обед.
«Пионерчиками» нас зовёт Сергей Михалыч. Все мы – сорок с лишним человек – разделяемся на «пионерчиков» – школьников, и «пенсионерчиков» – студентов, выпускников изостудии.
Я – пионерчик, Саша, моя подруга студентка-архитектор – пенсионерчик. Мы возвращаемся в лагерь на обед.
Серая дорога. По обе стороны – стеною лес. В болотах цветет иван-чай, за иван-чаем встают рыжие сосны. Но мне некогда смотреть по сторонам – я смотрю под ноги: боюсь передавить лягушек. Впрочем, оказывается, чтобы наступить на лягушку, нужно ещё очень постараться. И я с радостью поднимаю глаза от пыли. Направо – могучий горный хребет, покрытый курчавой сосновой шерстью. Ветер чуть шевелит верхушки сосен, и, кажется, будто гора дышит, чуть поднимаются и опадают её зелёные бока.
Это первый ясный день за неделю. Проливные дожди начались, едва мы приехали. Мы успели поставить лагерь на сухой поляне, а ужинали уже под раскаты грома и стук капель по листьям. С тех пор дождь ни на шаг не выпускал нас из-под тентов. Но теперь небо светится непривычной синью, стоит солнечный, даже жаркий день. На ногах – тяжёлые и неудобные в жару резиновые сапоги, в руках мешается ненужный тёплый свитер, ремень папки постоянно соскальзывает с плеча, но всё же радостно вот так идти, щуриться на яркое солнце и слушать в тишине дыхание сосен.
Справа, на склоне – рыжее засохшее дерево, наш лагерь – точно против него. Попасть к нам не так-то просто. Почти кубарем спустившись с дороги, ты оказываешься в болоте, среди сухих кустов и крапивы. Чуть позже мы проложим там надёжную широкую тропу, но в тот день мы впервые вышли из лагеря, и болото хлюпает под ногами, стебли крапивы норовят залезть лицо, а сухие ветки хватают за одежду. За болотом лежит залитая солнцем поляна, посреди неё возвышается белый шатёр, а вокруг рассыпались разноцветные палатки. На всех кустах и ветках уже сушится одежда, полотенца, даже спальные мешки – всё, что промокло за неделю. Мы с Сашей стягиваем с нашей палатки полиэтиленовый полог, раскладываем на солнце влажную бумагу.
Ветер гонит в синеве белые безобидные облака, и мы почти верим, что оставшуюся неделю так и проживём – без дождя.
Но этот поход не зря назовется «Всемирным потопом». На следующее утро с неба опять льет. Всё, что развесили сушиться, насквозь промокло. Река несется мимо лагеря страшным бурым потоком.
– Света! Света, вас затопило!
Тем, кто поставил палатки у реки, приходится спешно переезжать. Берег, бывший вчера крутым, скрылся под водой, а вода всё прибывает.
– Далеко ещё! Смотри, раз, два, три, четыре... четыре шага. Может, выше и не поднимется!
– А если ночью поднимется? Хочешь в темноте вещи таскать?
***
Отсыревший хлеб густо зарос плесенью: по ровно-зелёной корке тянутся белые и жёлтые полосы. Света фотографирует плесень макро-объективом, и на фотографиях наш хлеб напоминает планеты, с лесами, реками, дорогами.
Как-то утром оказывается, что затопило «холодильник». «Холодильником» зовется небольшая яма, где лежат продукты, которые могут быстро испортиться.
– Я с утра заглянул, а там колбаса плавает. Отчего ж она плавает? Здесь что-то нечисто! Вот сыр, тот на дне так и лежал.
***
Всё-таки мы успели! Пусть даже место под тентом у самого края, пусть мой левый локоть торчит под дождь, зато отсюда видно голову Светы. А когда девочки впереди наклоняются над работами, нам с Сашей видно даже плечи. Мы рисуем портрет.
Бумага коробится на сырой фанере, от карандаша остаются глубокие вмятины, под ластиком влажная бумага тут же скатывается... Да осталось ли хоть что-то сухое в мире? Вода собирается в складках тента, и мы вычерпываем её вёдрами.
Сегодня утром мимо лагеря проплыла огромная сосна. Река несла её легко, будто щепку. Беспомощно торчали в небо могучие корни, по воде волочилась мокрая хвоя.
***
– О, Лена! Тебе я ещё загадку не загадывал! Кто у нас большой зелёный, под землёй живет, и камни глотает? Ну-ка скажи!
Я молчу, озадаченная.
– Не знаешь, – довольно кивает Сергей Михалыч – так вот, это большой зелёный подземный камнеглот.
***
– Это зачем же вы наше гнильё рисуете? – весело удивляется худая загорелая женщина, хозяйка сарая, который мы обступили с альбомами и карандашами.
Сложный вопрос «зачем». Просто старый покосившийся сарай для художника во много раз интереснее, чем новенький, блестящий коттедж. Только вот в таком «гнилье» и чувствуется жизнь, время...
– Ой, да они же вас стопчут...
Я оборачиваюсь: в конце улицы появились коровы с телятами. Идут неторопливо, задумчиво жуют крапиву вдоль заборов.
– Гриша! Эй! Отгони-ка их!
В калитке появляется такой же тощий загорелый пацан лет восьми, он ведёт за руль большой двухколёсный велосипед.
– Чего?
– Коров прогони, говорю!
Мальчик заметно оживляется, седлает велосипед и весело с гиком несётся прямо на коров, те испугано и недоумённо бегут на другую улицу.
– Ну, теперь вам не помешают, – смеётся женщина, – рисуйте, на здоровье, только что тут рисовать? – она смотрит на нас по-доброму насмешливо.
Но рисуем мы недолго.
– Ребята, собираемся! Сейчас польёт! – раздаётся голос Сергея Михалыча.
Польёт? Но ведь солнце!
Да, впереди солнце, а со спины неслышно подкралась грозная чёрная туча с мерцающими в глубине молниями. В лагерь придём до нитки мокрые.
Мы торопимся почти бегом, но не от тучи, а навстречу ей – она коварно подошла со стороны лагеря... Значит, там уже поливает! А ведь мы палатку не накрыли! Думали просушить, пока дождя нет. Вот и просушили.
Становится холоднее, поднимается ветер, в небе глухо громыхает.
Почему это поле такое большое?
Мы бежим через поле, по дороге, а в голове одна только мысль: в лагере уже дождь?!
Проламываемся сквозь кусты, выходим на поляну... Куда же девалась туча?
Рыжее вечернее солнце светит сквозь сосны. Дежурные хлопочут у костра. Запыхавшиеся, подходим к нашей палатке. Впервые за последние дни её стенки сухие.
***
Дверной таинственный глазок,
Кто притаился невысок,
Наверно, мил,
Наверно, юн,
А я ужасен и угрюм. (*)
Голос Ники вплетается в звуки грозы. Сверкают молнии, на секунду становится светло как днём, и тут же над лесом разносятся удары грома, будто бы небо раскололось и осколки падают в лес, ломая деревья. Но вот гром стихает, и снова слышна песня:
С той стороны всё по-другому!
С той стороны я буду дома!
Не потому, что там роднее,
Мне холоднее, но теплее... (*)
Я вынимаю из-под куртки кулончик-часы. Подношу к огню, стараясь разглядеть стрелки – пол-третьего ночи. Давно пора расходиться. Но мы сидим у костра, потому что сразу за краем навеса сплошная стена дождя. У многих даже нет с собой плащей. Мы думали переждать дождь у костра, но гроза не думает заканчиваться. Раскаты грома бьются между горами, будто огромные тяжелые шары.
Аня, студентка Репинской Академии, рисует портреты в свете костра. Толстый, остро отточенный карандаш выводит на бумаге вроде бы бессмысленные зигзаги. Но стоит на минуту отвести глаза, и линии складываются в лица, причудливо освещённые огнём.
Случайные капли шипят в костре, и звенит песня:
С той стороны всё по-другому!
С той стороны я буду дома!
Не потому, что там роднее... (*)
* Использованы стихи Вероники Суховой.
Любовь Войнакова, Каменск-Уральский
Шамбала
Всё, что осталось –
карманная Шамбала;
ленточка разноцветная
стягивает запястье.
Девочка, расскажи мне,
где ты сейчас была,
чем вышивала
это простое счастье?
Как твои слёзы –
чище святой воды –
впитывали рассветы
летнего зазеркалья,
как потерялась,
спутав свои следы
с поступью многоликой
мудрого мирозданья.
Что ожидала
заполучить взамен
горечи и печали –
полный глоток свободы?
Сердце твоё – подросток,
жаждало перемен
и отыскало их
в тайнах живой природы.
*
Девочка, расскажи мне,
где ты сейчас была,
и я отправлюсь следом,
чтобы найти источник.
Где-то ведь существует
древняя Шамбала,
скрытое Беловодье,
Аленький наш цветочек...
Автостопом до новой жизни
Тишина предрассветных улиц
разливается средь домов,
что навеки в себе замкнулись.
Гнутся доски, ветшаeт кров.
Теплый ветер несется с юга,
треплет волосы паренька,
он идет от домов по лугу
и походка его легка.
Он сегодня ушел в дорогу,
кинул вещи в большой рюкзак,
но в итоге оставил много –
посчитал, что сойдёт и так.
Автостопом до новой жизни
доберётся его душа.
В своем городе был он лишним,
не хотел никому мешать.
Ни домам – их застывшим стенам,
ни кричащим щиткам реклам.
Он один, но в другой системе,
гдe не нужен добытый хлам.
Будет трасса родной стихией,
а водитель – весёлый бог:
нет историй в его архиве,
что бы он рассказать не смог.
Целый мир станет новым домом,
небо – крышей над головой,
а привычным приветным словом:
"подвези меня, друг, я – свой".
Это счастье –шагать свободно,
отмечая на карте план.
Отправляйся куда угодно,
мир ведь лёгкий – клади в карман.
***
женщина едет домой – в Луганск.
поезд кренится на поворотах.
женщине, видно, уже за сорок,
скорее, даже за пятьдесят.
у неё на столике
огромная банка сахара.
женщина шутит – надолго ещё хватит,
когда приедет.
а вот куда приедет – этого не знает...
полгода жила в Челябинске
вместе с сыном,
который там и остался.
"не волнуйся,
как только приеду –
обязательно тебе позвоню".
говорит, что сейчас он ищет работу,
а сама решила вернуться,
когда стало спокойнее.
завтра почти граница –
Миллерово, пересадка.
женщина курит на станциях,
когда поезд делает передышку,
и пьёт настоящий кофе,
возвращаясь в плацкарт.
кроме прочего – умеет гадать
на кофейной гуще,
но себе – по правилам – не гадают.
мы с подругой желаем ей удачи
и выходим в Самаре.
а у меня в голове
всё её слова:
"еду, и сама не знаю – куда",
а перед глазами –
белая банка с сахаром,
который мы почему-то не ели,
когда она нас угощала.
Вавилон
когда набираю в гугле "вавилон",
запрос выдаёт, какая там погода,
в несуществующем 2,5 тысячи лет городе
сейчас +13 и ветер с юга,
всего 2 метра в секунду,
и влажность 80%.
зимой мне было бы жарко там,
и жалко глядеть на его руины,
и скучно строить библейскую башню.
последствия её возведения не столь велИки:
люди и так друг друга не слышат.
они разучились слушать уже тогда
в далекой Месопотамии
между рек Тигр и Евфрат –
помните, нас учили в школе?
но мы ведь тоже не слушали.
это было похоже на сказку;
такое древнее и нездешнее.
и сейчас не верится, что Ирак –
столько агрессии на истоках,
кажется, быть не может.
археологи тоже не верили,
шутка ли – целый город
найти под слоем земли и пыли,
лежащей на нём веками.
одно дело – знать, что где-то...
другое – потрогать и убедиться.
скоро его восстановят.
наверное, наши дети
будут бродить в его храмах,
забудут родного бога,
построят новую башню
с единым для всех вай-фаем,
и люди узнают гораздо больше
(потоки словесной жижи,
повтор 25-го кадра,
сутки нон-стопом онлайн)
и сами себя уничтожат.
но я надеюсь, этого не случится:
Вавилон останется прежним
под жарким аккадским солнцем,
а люди начнут общаться
при помощи чувств и мыслей
и никакая башня не будет уже нужна.
Екатерина Ермолаева, Оренбург
Горькая отрада
«Горечь тоже отрада для русской души…»
Антонина Мелешко
Пока ехала Зоя, всю дорогу тянулась за автобусом разбухшая, тугая туча. И думалось, что не хватает туче силы, толчка какого, чтобы прорвало её, а только зрело что-то в ней, разрывало нутро, а наружу всё не выходило. И заря там, за деревней, где жила Зоя, блёкло и немощно то прорезалась в темени этой, то снова пряталась, спугнутая словно небом, худая, синюшно-бледная. А за дорогой, в угрюмых безлистых уже клёнах да топольках, как узелки в пряже, запутались птичьи гнёзда. И гнёзда напомнили Зое ласточек, что с весны самой устроились под крышей в её сарае, а теперь уж улетели, не попрощавшись даже. Упёртые были ласточки, кто бы только подумал: разворотили как-то их гнездо толи кошки соседские, толи кто ещё – теперь уже не дознаешься, а они за два дня новое состроили, из веточек да перышек, и снова затянули свою, тонкую и веселую, беззаботную песню. И её, Зою, радовали – ломали тоску находящую, горькую. Нет теперь ласточек, всё, отпели своё на родине, зачинают теперь песни на чужбинке, в теплыни. А Зое, вот, и хотелось бы куда-нибудь в тепло, поближе к солнышку, а всё одно и то же в её буднях: холод уличный, холод её, домашний, сиротливый, рыхлая дорога в ухабинах, да на работе – тот же холод, только что общий, а там, где покучнее – там и потеплее кажется… Да, на работе своё, набухшее, как туча эта, забывается, утихает – на время, конечно, пока в заботах и хлопотах. И Зоя, чтобы пробыть больше на работе, брала подработку, оставалась на дополнительных дежурствах. И запах хлорки вечной в доме престарелых, бабушки тихие, плаксивые да буйные – всё это не надоедало, а затягивало, словно бы сладким куском приманивало, и казалось Зое: её это, родное, ради этого и жила, ради этого и рождалась. Бывало и весёлое там, в доме престарелых, вот хоть возьми прошлое дежурство. К ним в отделение поселили новую бабушку, сухонькую, немощную старушку, что и ходила, и ела через силу, и говорила безразборно, чуть слышно – нехотя словно. А вчера, как пришло время сна, старушка эта, забыв и слабость свою, и возраст, подобрав сорочку, оголив худые, в жилах, старушечьи ноги, разбежалась и… прыгнула, как дитя, на кровать, раскинула руки, зевнула и юркнула под одеяло, блаженно закрыв глаза.
Зоя и ещё одна нянечка, Дина, только руками развели:
– Да вы же голову себе… Вы об стенку поосторожнее, бабушка, расшибётесь!
И ушли, а смешливая Дина сжимала ладонями рот, узила раскосые тёмно-карие глазки:
– Одна другой лучше, ей-богу! Ты посмотри на них!
И впрямь одна другой лучше, интереснее. В прошлом году даже свадьбу отыграли – баба Клава вышла за деда Шуру, им выделили отдельную палату, и прежде, чем к ним зайти, медсестры и нянечки вежливо стучались. И старушка эта, баба Клава – тихая да набожная, лицо с кулёк, острый подбородок с ямкой, да в платочке, а, вот, сыскала себе мужа подтянутого, поджарого, и к тому же – лопни глаза завистливых старух! – не курящего и не пьющего.
Да, и веселье было, и горечь была, и отрада – но горькая какая-то, через силу словно, через себя.
Шла Зоя по коридору и прислушивалась к шороху, к сопенью и кашлю. За каждой дверью даже в утренней этой тиши, шушуканье полусонном да кашле сердечном прятались жизни – прожитые и неотжитые ещё, требующие своего, с надеждой бледной и немощной, как сами старухи.
Нянечка, что передавала дежурство, глядя в пол, выдохнула:
– Баба Вася отмучилась этой ночью…
Зою словно жаром окатило:
– Как так?
– Да как… Умерла. Тихо умерла, с улыбкой на губах.
– Да ты что?! Позавчера ещё же видела, что ей лучше стало! Ольга ей капельницу ставила, и после этого, кажется, бабушка на поправку пошла…
– Ну, в тот день на поправку пошла, а вчера сын приехал. Не знаю, что уж он ей там говорил, но после его прихода – как подменили баб Васю.
«А, день раздачи пенсии, – смекнула Зоя. – Вот сыночек-то и заявился…»
Видела Зоя, и уже не дивилась, привыкла – многие родственники навещали стариков только раз в месяц, когда приносили им пенсию, забирали всё подчистую, оставив только положенное дому престарелых да на мелкие расходы. А она, баба Вася, рада была отдать всё, что было: что ей-то нужно, здесь и кормят, и поят, и одевают. Сын, правда, заявлялся подвыпившим, злым. От него несло перегаром и нестиранной одеждой.
«Бери, Володя, на, всё забери…» – вспомнились Зое слова бабы Васи. И взгляд сыновний, туманный, хриплый голос будоражил больничную их тишь: «Всё тут? Смотри-и… Бывай покудова, заеду к те как-нибудь, а коль узнаю чего – всё вытрясу, слыши-ишь!»
Вчера, верно, всё было тоже, как и всегда, а сегодня – вот оно: пустая кровать у стены дохнула на Зою скорбным чем-то, смиренным. Обычная, вроде бы, постель, потёртая, с жёлтыми от старости пятнами. Только одеяло откинуто, скомкано, второпях, в испуге брошено на пол, да бледная фотография в рамке у изголовья – его, Володькина, перекошена.
Зоя, вздохнув, принялась сворачивать матрац, чтобы нести его на «прожарку», на фотографию посмотрела и обожгло её вдруг: баба Вася для него же, разъединственного, жила.
По коридору, мимо самой просторной палаты шла и мельком глянула в распахнутую дверь: так и есть, сидит Полина Тимофевна уже за чашкой чая. Рядом посапывают бабушки, а у неё глаза уже там, на улице, чуть заметно кивает она тополю, что зазря скребёт тяжелое небо. Она, Тимофевна, одна такая на весь дом престарелых: явилась сюда по своей воле, оставив пустовать неподалёку квартиру. «А зачем она мне, одной-то? Всю жизню жила не для себя, а под конец, чего ж, переменюсь?» – разводила Тимофевна руками, а бабушки только охали и ахали ей в ответ. В автокатастрофе погибли год назад две её дочери, внук и муж. «Дома и стены давят, а здесь хоть есть, с кем покалякать…» – объясняла она, и пальцы её до синевы сжимались в кулачки.
У окна сопела рядом Танечка – вся белая, словно снегом её кто облепил, снежную бабу сделать хотел – с побелевшими бровями да ресницами. Даже глаза её, в молодости, наверное, голубые, были белёсыми, почти прозрачными. Танечкой её все и звали, она сама так просила. Было Танечке уже под восемьдесят, к ней, как и к Тимофевне, никто не наведывался, но не потому, что некому. Старшая дочь, как говорила сама Танечка, денно и нощно на работе, не до матери ей. Сын живёт в Германии, а младшенькая, самая разлюбимая, «с пути истинного сошла», и приедет ли когда к матери, нет ли – «об этом только Господа молить».
– Няня… – услышав шаги, захрипела Танечка.
Зоя заглянула в палату:
– Сейчас, бабушка, постель отнесу и приду.
– Укрой ноги – зябко. То ли подо мной мокро, подстыла я, наверно. Нет, говоришь, сухая? Старая я стала, всё мне кажется. Ага, ага, спасибо…Да погляди в окно: всё утро кто-то тарабанит, не моя ли это Дашка. Она у меня ранняя птичка…
А за окном только мусолил ветер сухие листья тополя, да хлопал калиткой во дворе скорее Дашки, Катьки, Димки, что и дорогу-то сюда запамятовали.
* * *
Зоя мыла-тёрла в палате умершей, и только в обед улучила минутку, зашла-таки к Веронике. Глаза её, как камушки малахитовые, омытые водой уральной – вечно живые, блестящие ясно и молодо, тут же обратились к Зое. Улыбаясь широко и открыто, как умеют только люди с открытой душой, Вероника чуть качнула головой:
– Ай-яй-яй, забываешь про подругу, Зоенька! Уже и солнышко, вон, выглянуть успело, в полнеба светит, а ты всё пропадаешь. Шучу, шучу!
И рассмеялась тихо, почти беззвучно, мелко сотрясаясь. Короткие, пушистые её волосы прядками спадали на лоб, и глаза вычерчивались под волосами ярче, будто кто их светлым карандашом подводил. В руках у Вероники – кувшин с водой, она как раз поливала на подоконнике цветы, легко передвигаясь на инвалидном кресле.
Вероника была в доме престарелых уже полгода, недавно стукнуло ей всего шестьдесят, у неё не было обеих ног, но она никогда не просила о помощи и со всем справлялась сама. «Лежачей» себя не считала, «бабушкой» ещё тоже. Рядышком, в городе, жили два её сына и дочь.
Зоя придвинула к Веронике стул, села, пригладив край синего халата:
– Что-то я смотрю, ты сегодня сияешь особенно. Что-то произошло такое, о чём я не знаю?
– А мне много, что ли, теперь нужно? – красивая чёрная бровь изогнулась над левым её глазом, а уголки пухловатых губ приподнялись. – С утра пасмурно было, на душе скверно. А солнце, смотри, пригрело, я и растаяла!
– Снежная королева ты наша! – Зоя встала, хотела было поправить кровать Вероники, но та только фыркнула, погрозила пальцем, и, снова рассмеявшись, кивнула в сторону бабы Дуни, что храпела рядом на кровати.
– Ей с утра памперс не меняли, – констатировала Вероника. – Всё спит и спит. Зато ночью чего вытворяла! Давайте, говорит, мне все мои вещи, особенно платок какой-то очень уж просила, я домой пойду! Или, нет, к сыну полечу в Ростов. Нянечка её успокаивает, подмигивает мне: поедешь, мол, в свой Ростов, только утра дождись! Сейчас самолёты туда не летают. С тем и уснула наша полуночница.
Зоя подошла к старухе, тихо потрясла её за плечо:
– Просыпайтесь, бабушка, вы и не ели ещё, да и помыть бы вас надо.
* * *
Все звали её ласково «наша Вероника». Потому, наверно, что она, как и нянечки, откликалась на зов бабушек и, чем могла, помогала им: подавала воду, укрывала ноги, успокаивала. И, везде, где бы не была, радовала старушечью свою аудиторию шутками-прибаутками, историями, которые то ли выдумывала, то ли и впрямь знала из жизни, да такими, что старухи, даже лежачие, что и свет божий забыли, когда в последний раз видывали, за животы держались, и, вроде бы, легче им становилось, на поправку шли.
Вероника медленно раскатывалась по палате очередных слушательниц, линолеум тихо шуршал под колёсами её кресла, голос молодо позванивал в больничной тишине:
– Ой, чего расскажу вам, бабушки! Была у меня соседка, господь не даст соврать: под пятьдесят ей уже было, а глуповатая какая-то, «не от мира сего», как говорят. Вот, нужно было ей проходить медкомиссию на работе, сдавать анализы. А у неё, как назло, с животом проблема – неделю в туалет по большому делу сходить не могла. Ну, она и сообразила: пойду, возьму «добро» это у мужа. А он, дурак, напился до смерти. Нет, думает моя соседка, скажут ещё в больнице, что она алкоголичка, и заметалась, места себе не найдёт: что же делать, анализы – хоть расшибись, а утром везти нужно! Ну, простофиля сообразила: взяла совочек и пошла в уличный туалет, зачерпнула «добра», да и на том успокоилась. Утром, довольная, поехала в больницу. Но недолгой была её радость: на следующий день глядит: приехала к ней «скорая помощь», санитары – под руки её, горемыку, и – в больницу, исследовать: «У тебя там какой только заразы нету!». Она им принялась объяснять, но врачи и слушать не хотели: «Ложись в больницу! А то ещё позаражаешь у себя всех в деревне, эпидемия начнётся!». Тогда-то уж моя горемыка затосковала: «Лучше б я у мужа анализы взяла, лучше б меня выпивохой врачи называли, чем самой последней заразоносительницей…»
Старухи, открыв беззубые рты, смеялись, вытирая сморщенными руками слёзы. У Вероники, довольной собой, только бровь гнулась, да больше разгорались глаза. И, не дожидаясь тишины, она продолжала:
– А муж ейный, под стать жене, ох и простофилей был! Звали его – Василь. Был он трактористом. Раз в жизни ему повезло: колхоз купил как-то старенький японский трактор. Посадили на него передовика Василя, а трактор этот чудной, "с подковыркой" оказался. Василю объяснили, что в тракторе есть специальное устройство, благодаря которому в жару в кабине прохладно, как в осенний вечер. По современному это – кондиционер. Но откуда было знать старому Василю о такой роскоши в советские-то годы! Организация всё Василю показала – так, мол, включать, а так – выключать. Он молчит, поддакивает. Штуку ему эту включили, а он, растяпа, позабыл, как выключать! И крутил он там, и вертел, и стучал – без толку! Не выключается штуковина эта, хоть ты тресни! У мужиков спрашивает: как, мол, выключить, замерз я с японским «вумным» этим механизмом! А те у виска крутят, смеются: ты куда, растяпа, глядел, когда тебе знающие люди объясняли? Плюнул Василь тогда и на друзей, и на «вумный механизм», а решил всё по-своему. Совсем ломать кондиционер не стал: жалко всё-таки, вещь! И вот, смотрим, в июле, в пекло – едет гордый наш Василь на своём разъяпонистом тракторе – в шапке, теплой, вязанной кофте... С тех пор в деревне звали его Мерзляком.
Бабушки, скорчившись в своих кроватях от смеха, умоляли Веронику больше не продолжать, но она, выждав момент, оглядев всех зелёными хитроватыми глазами, продолжала:
– И был у них сын, сроду б не сказала, что похожий на них, но со своими «тараканами» в голове…
Старухи вздыхали, но устраивались поудобнее, подбивали выше подушки и не отрывали глаз от рассказчицы Вероники…
…Зоя привязалась к Веронике, будто и ей доставался от неё заряд весёлости, молодости какой-то, будто была она самой жизнью, которой так в последнее время Зое не хватало. И Зоя, когда выпадала свободная минутка, старалась заглянуть к ней, делилась с Вероникой своими заботами, и Вероника умела выслушать, понять. О себе же почти ничего не рассказывала, а на вопросы старух отвечала: «Я? Что – я? Обо мне не беспокойтесь, у меня всё под контролем! Мне о своих горестях помнить некогда, да и вам советую о своих забыть! Так и жить-то легче!»
Вечерами раскладывала Вероника перед Зоей карты, гадать она научилась от своей бабки, а та – от матери, урождённой цыганки. «Текут во мне цыганские соки, видно, оттого я такая и непутёвая», – смеялась Вероника. «Да, от цыган у меня непутёвость, весёлый нрав да брови густые». Зоя соглашалась, кивала головой:
– Да что же весь наш дом престарелых делал без тебя раньше, цыганка ты наша!
А Вероника лишь только хитровато щурила глаза да поправляла пушистую, русую свою чёлку.
* * *
Прошёл месяц. В октябре, как только обдало землю первым морозцем, на улице прогоркло запахло полынью, словно выел мороз все её силы, и оставил умирать, не накрыв даже снегом. Небушко, сжатое, отсыревшее в дожди, не давало простора. Ветер ворочал облётшую листву, и запахло ещё и гнилью и сыростью. В холодные эти дни и пришло в дом престарелых несчастье: заболела Вероника. Давление подскочило под двести, забеспокоилось сердце. И ночью, перепугав стариков, её увезли на «скорой» в больницу.
Зоя навещала её после дежурств. Вероника стала другой, как подменили её. Лицо её было болезненно-белым, глаза были воспалёнными, исполосованными красными прожилками. В венах вспухали тромбы, и Вероника призналась Зое, что ожил ещё и её треклятый диабет. Несколько недель она не вставала, и, когда приходила Зоя, она только пыталась улыбаться.
Особенно тяжело было Веронике в утренние часы, она металась по кровати, стягивала с себя одеяло. Дыхание её было медленным, тяжким, словно на каждый вдох собирала она все свои силы.
– Уж светло. А меня вон как колошматит… Воды, Зоенька, воды хочу – мочи нет... – и пила, толчками тяжкими проглатывая воду, что казалась ей от жара ледяной.
Врач отвечала на Зоины вопросы уклончиво:
– Возможно, всё это стрессы. Возможно, сосуды сузились. Но, конечно, всё это связано ещё и с повышением глюкозы в крови. Возможно…
Ах, сколько было всех этих «возможно»! А ответ-то, вот он где! И как она, дурёха, подруга, тоже называется, сразу ничего не приметила? С её-то стажем работы – грех не заметить первой причину Вероникиных страданий!
Однажды, когда в очередной раз заглянула к Веронике Зоя, та, вертя в руке что-то яркое, похожее на открытку, тут же спрятала под подушку. Это повторялось несколько раз, но Зоя, видя, что подруга не желает говорить об этом, делала вид, что ничего не замечает. Разгадка пришла только, когда цветная картонка выскользнула из влажных, красноватых рук Вероники и улетела под кровать. Зоя достала её и улыбнулась, потому как был это обычный маленький календарь:
– Зачем ты этот календарь по сто раз на дню в руках мнёшь? Это ж… – и осеклась, споткнувшись словно, остановившись на разноцветных отметках на календаре, а в уголке, наискось на чистом месте, теми же тремя цветами:
Оля
Вася
Серёжа.
Вероника отмечала в календаре дни посещения детей! Последний раз дочь приходила в августе, сыновья, и подавно, в июле да мае. «Ах, голова моя садовая, да как же я раньше не могла докумекать до этого! Ведь и впрямь, не было давненько детей Вероники… А я всё только со своими проблемами к ней, а о Веронике подумать, ей посочувствовать…»
По глазам прочитала Вероника все Зоины мысли. Она отвернулась и заплакала впервые при Зое. Мелко сотрясались её плечи, сиротливо, словно б от холода, дёрнулись острые её лопатки, а руки напряжённо сжимали одеяло.
«Просила, умоляла не бросать меня в доме престарелых, – наболевшее, горькое вырвалось наконец у Вероники. – Я ведь и забот им особых не доставляла, придет Оля с работы, а я им и наварю, и настираю-наглажу… Так приспособилась я к своим «железным ногам». На судно сразу, как и здесь, сама садилась, детям и близко запретила мыть меня, сама в бане, на том же кресле… Да разве я доставляла им неудобства? Нет, привезли сюда, глаза отводили только, пока меня здесь регистрировали. За пенсией приходили, не забывали. А теперь и пенсия моя не нужна стала, да и то понятно, почему: квартиру нашу, где с покойным мужем жили, я им разрешила продать. Пока, видно, не до пенсии им, богатство делят…»
И, как в судный день, выложила перед Зоей три фотографии. У сыновей – кудрявые аспидные волосы, носы картофелинами, дочь же – ладненькая, с горящей в глазах зеленью – вылитая Вероника!
– Она у меня младшенькая. Тяжелее всех её рожала! Сыновья головкой шли, а она – попкой, хулиганка моя! Так и в жизни всё у неё кверх тормашками.
Враз проплыли перед глазами Вероники детские годы её детей. Она рассказала Зое, как от рака лечила Оленьку, как не было ей покоя ни днём, ни ночью: малышка не могла ходить из-за шишки на ноге. И жарко обожгло сердце от той радости, когда вылечили всё-таки её после скитаний по районной, областной, а потом и столичной больнице, по знахаркам да «моленным» бабушкам.
Рассказала она, как топали первые крохотные ножки её первенца, Васеньки. Как средний, Серёжа, которого она не доносила два месяца, лежал в боксе, и она, зарёванная, часами простаивала под окнами больницы, каждый день передавала медсёстрам своё материнское молоко.
Были три пышных свадьбы, в тяжёлые времена сыгранные. И снова в словах Вероники – малыши, теперь только внуки. Пелёнки, бутылочки, соски… Она, Вероника, и внуков вынянчила: детям-то всё некогда, они всё на работе.
А теперь жила она здесь, среди стариков, и им, а не детям, не внукам, коих у неё уже четверо, дарила заботу и молодость свою.
– Всё, отрадовалась я, видно, на этом свете. Отсмеялась-отпелась. Пора бы уже и… – Вероника с силой выдавила клёклую улыбку, глаза её с мукой посмотрели на Зою.
– Вероника! – только и выговорила Зоя, и, закрыв ладонями перекосившийся рот, всхлипывая, выбежала из палаты.
– Да я шучу, шучу. – тихо сказала Вероника, но Зоя уж не слышала её.
«А ведь звонили наверняка и детям, говорили, что мать в больнице, а они и не ногой! Понятное дело – богатство делят!» – думала Зоя, пока бежала к кабинету врача. Молоденькая врач разрешила ей с рабочего телефона позвонить дочери Вероники и разузнать, где она живёт.
Вышла на улицу, и ветер ударил пощёчиной, схватил шляпу и, переворачивая её, как блин на сковороде, понёс над грязной улицей.
Старый дом в центре города. Выщербленная лестница. Запах пыли и грязи на лестничной площадке. Дверь. Звонок. Открывает молодая женщина с раскосыми зелёными, как кленовые листья в разгар лета, глазами.
– Здравствуйте, Ольга… – Зоя ищет слова, но язык еле ворочается во рту. – Я пришла поговорить с вами о вашей матери. Она… сейчас в тяжелом состоянии в больнице. Вы же знаете, правда?
Враз потухли глаза Ольги, стали вдруг липкими, как подтаявшая ириска. Тонкой, изящной рукой пригласила она Зою в свою квартиру.
– Располагайтесь, – кивнула Ольга на кресло. – Может, чаю хотите?
Зоя, почувствовав, как пересохло в горле, согласилась.
Пока хозяйка суетилась на кухне, Зоя окинула взглядом зал. На полках в шкафу стояли томики Достоевского, Булгакова, Толстого, Шолохова. На диване тоже лежала раскрытая книга, видно, только что оторвалась Ольга от её чтения. Зоя не удержалась, глянула на обложку и улыбнулась, прочитав: «Энциклопедия стервы». А рядом с книгой пестрели дешёвые журналы.
– Идёмте, проходите к столу, – из кухни позвала Ольга.
За чаем долго молчали. Зоя никак не могла доесть одну-единственную конфету. Чай пила мелкими глотками, и он всё не убывал. Первой начала Ольга:
– Вы же на счет мамы пришли. А что тут мне сказать? Жалко маму. Заболела, говорите? Но, простите, она же уже давно болеет. И это не удивительно, что ей стало хуже. Обе ноги из-за диабета отрезали, так оно же и дальше пойдёт. – Зоя поперхнулась конфетой, а Ольга, подлив себе чаю, продолжала: – Мне, например, некогда к ней часто ходить. Работа, вы же должны понять. Тут дети, да и после работы дела.
Зоя поставила чашку на стол, опустила глаза. Когда-то ведь и у неё мать лежала в больнице, в хирургии, и было это последним её пристанищем. И Зоя на костылях, с переломом ноги, каждый день наведывалась к матери. В палате улыбаться пыталась, а в душ больничный пореветь бегала. Теперь уж могилка давно осела, на кресте, как ножом на сердце – родное имя матери.
– Знаете, Оля, а у меня ведь тоже мама болела. И никогда, никогда, слышите, не было у меня мысли оставить её в доме престарелых! Вы говорите – дела у вас. Да разве могут быть такие дела, которые важнее жизни матери!
Ольга вдруг вскочила из-за стола. Глаза её с яростью зачертили по Зое, руки, схватившись за край стола, дрожали.
– Жизнь матери? А что вы знаете о ней? Она всю жизнь только и знала, что вкалывала, ни себя, ни нас не щадила. Кто же ей виноват, что она и отдохнуть-то за всю жизнь по-человечески не могла! А теперь и нам за неё терпеть? Нет уж, извините, я ещё пожить сама хочу!
Зоя встала. На стене перед ней вдруг затанцевали разноцветные пятна, голова закружилась. Пошатнувшись, она пошла к выходу.
– Извините, – выдохнула Зоя у порога, и обернулась, – вы хоть передачку ей с кем-нибудь отошлите, хоть какая-то ей радость.
– Не ваше дело! – донеслось из кухни.
Зоя спускалась по лестнице. Думалось ей, что теперь в мире много таких вот, как Ольга. Снаружи сахарных, интеллигентных даже, а внутри – бесовская начинка. Да и на что она, Зоя, надеялась? Ведь и по Ольгиному быту разгадать всё можно было. Для вида, для глаз чужих у неё Шолохов с Достоевским, а читала она энциклопедию стервы.
* * *
Умерла Вероника в декабре. На похоронах были все старики, которые могли хоть как-то передвигаться. Были на похоронах и сыновья Вероники, была и Ольга. Увидев Зою, она отвернулась и отошла от неё подальше. Зоя успела заметить на её лице одну-единственную, скупую слезинку.
И медленно засыпали могилу Вероники промерзшей, комковатой землёй, словно б не хотели так быстро расставаться с ней, «нашей Вероникой». Закопали. И крест поставили ровненько, крепко, и пышно легли венки, а на одном из них рябила надпись «дорогой, любимой маме». И на фотографии она, Вероника, смеющаяся, молодая, готовая и теперь, здесь встречать своих детей, ждущая их и надеющаяся: только бы пришли. Кто знает, придут ли, и не зарастёт ли могилка? А снега уж легли, сбились сахаром. Царапали по ним автомобили, хрустели они под сапогами прохожих, скрежетали под колёсами инвалидных колясок здесь, в доме престарелых. И был снег отрадой в жизни стариков, а для кого-то – последней и горькой.
Был он отрадой и для Зои, что в очередной раз, шарахаясь пустого и сиротливого своего дома, торопилась сюда, к старикам.
Три года назад муж её Сергей ушёл к другой, что родила ему сына на старость. Да и то ладно, ведь не было у них с Зоей детей, не нажили за двадцать лет.
А она теперь здесь, ей было, чем заняться. Всё новыми и новыми стариками, что поступали к ним, до смерти перепуганные.
И Зоя их встречала, глядела ласково и добро:
– Да чего вы, бабушка, не плачьте, хорошая вы моя!
- Дочка, ну как не плакать? Обманом ведь, обманом меня сюда привезли. Сын сказал, что в санаторий поеду ноги лечить. А тут… Разве ж санаторий? Поняла я теперь, куда он меня, сыночек.
– Не плачьте, бабушка, всё хорошо у вас будет. У нас не так уж и плохо, бабушка, вот увидите!
– Да, оно-то, да, и правда, дочка. Оно-то… везде люди живут.
Necessary cookies are absolutely essential for the website to function properly. This category only includes cookies that ensures basic functionalities and security features of the website. These cookies do not store any personal information.
Any cookies that may not be particularly necessary for the website to function and is used specifically to collect user personal data via analytics, ads, other embedded contents are termed as non-necessary cookies. It is mandatory to procure user consent prior to running these cookies on your website.